Джон Стейнбек - Зима тревоги нашей [litres]
Это голос моего отца, простака. Старый шкипер вспоминал другое — ссоры из-за доли в прибылях, махинации с грузами, придирчивые проверки каждой доски, каждого кильсона, судебные тяжбы, убийства — да, и убийства. Из-за женщин, славы, жажды приключений? Ничуть не бывало. Из-за денег. Редкие компаньоны не расходились после первого же плавания, и жгучие распри тянулись без конца уже после того, как и причин-то никто не помнил.
Была одна обида, которую старый шкипер Хоули запомнил навсегда, одно преступление, которого он не мог простить. Много, много раз он мне рассказывал об этом, когда мы с ним стояли или сидели на берегу в Старой гавани. Мы так провели вдвоем немало хороших часов. Помню, как он указывал вдаль своей нарваловой тростью.
— Заметь себе третий выступ Троицына рифа, — говорил он. — Заметил? Теперь проведи от него черту до мыса Порти, до высшей точки прилива. Готово? А теперь отложи полкабельтова вдоль этой черты — вот там она и лежит, вернее сказать, ее киль.
— «Прекрасная Адэр»?
— Да, «Прекрасная Адэр».
— Наше судно.
— Наполовину наше. Она сгорела на рейде — вся сгорела, до самой ватерлинии. Никогда не поверю, что это было дело случая.
— Вы думаете, ее подожгли, сэр?
— Уверен.
— Но как же — как же можно пойти на такое?
— Я бы не мог.
— Кто же это сделал?
— Не знаю.
— А зачем?
— Страховая премия.
— Значит, и тогда было как теперь?
— Да.
— Но должна же быть разница?
— Разница только в людях — только в самих людях. В человеке вся сила. От него только все и зависит.
После пожара он, по словам отца, навсегда перестал разговаривать с капитаном Бейкером, но на сына последнего, директора банка Бейкера, эта обида не распространилась. Старый шкипер был так же не способен на несправедливость, как и на поджог.
Господи, надо спешить домой. И я заспешил. Я почти бегом пробежал по Главной улице, ни о чем больше не думая. Еще не рассвело, но над самым горизонтом уже брезжила узкая полоска зари, и вода там была чугунного цвета. Я обогнул обелиск у набережной и прошел мимо городской почты. Так я и знал: в подъезде одного из соседних домов стоял Дэнни Тейлор, руки в карманах, воротник обтрепанного пальто поднят, на голове старая охотничья каскетка со спущенными наушниками. Лицо у него было голубовато-серое, он казался иззябшим и больным.
— Ит, — сказал он. — Уж ты меня извини за беспокойство, пожалуйста, извини. Но мне необходимо прополоскать мозги. Сам знаешь, если бы не нужда, не спросил бы.
— Знаю. То есть, может, и не знаю, но верю. — Я дал ему долларовую бумажку. — Хватит?
Губы у него задрожали, точно у ребенка, который вот-вот заплачет.
— Спасибо тебе, Ит, — сказал он. — Да, на это я смогу продержаться целый день, а может, еще и ночь. — Он заметно оживился от одного предвкушения.
— Дэнни, надо тебе бросить это. Думаешь, я забыл? Ты был мне братом, Дэнни. Ты и сейчас брат мне. Я бы все на свете сделал, чтобы тебе помочь.
Его впалые щеки чуть порозовели. Он смотрел на деньги, которые держал в руке, и словно бы уже сделал первый живительный глоток. Потом он поднял на меня глаза, холодные и злые.
— Во-первых, я не люблю, когда суют нос в мои личные дела. А во-вторых, у тебя у самого гроша за душой нет, Итен. Ты такой же калека, как и я, только увечье у нас разное.
— Выслушай меня, Дэнни.
— С какой стати? Да мне, если хочешь знать, лучше, чем тебе. У меня есть козырь на руках. Помнишь нашу загородную усадьбу?
— Там, где сгорел дом? Где мы играли в прятки в погребе?
— Вижу, ты не забыл. Так вот, эта земля и сейчас моя.
— Дэнни! Ведь ты бы мог продать ее и начать новую жизнь.
— А я не желаю продавать. Каждый год у меня отрезают по кусочку — в счет налога. Но большой луг еще мой.
— Отчего же ты не хочешь продавать?
— Оттого что эта земля — это я сам. Я, Дэнни Тейлор. Пока она у меня есть, никакая сволочь не посмеет командовать мною и никакая мразь не упрячет меня под замок. Понятно?
— Но послушай, Дэнни…
— Не хочу ничего слушать. Если ты воображаешь, что купил за свой доллар право читать мне нравоучения — на! Возьми его обратно!
— Нет, нет, оставь себе.
— Ладно, оставлю. Но не берись судить о том, чего не понимаешь. Ты никогда не… не пил запоем. Ведь я не учу тебя резать ветчину. Ну, ступай себе, а я постучусь тут в одно местечко, где найдется, чем прополоскать мозги. И помни мои слова: мне лучше, чем тебе. Я по крайней мере не стою в фартуке за прилавком. — Он отвернулся и уткнул голову в косяк запертой двери, точно ребенок, которому достаточно зажмурить глаза, чтобы разделаться с внешним миром. И так он стоял, пока я не пошел прочь.
Крошка Вилли, дремавший в своем «Шевроле» напротив гостиницы, встрепенулся и опустил оконное стекло.
— Доброе утро, Итен, — сказал он. — Вы что, уже встали или еще не ложились?
— И то и другое.
— Должно быть, недурно провели ночку.
— И не говорите, Вилли. Как в раю.
— Ну, ну, Ит, не вздумаете же вы уверять меня, что путаетесь с какой-нибудь шлюхой.
— Даю честное слово.
— Да будет вам. Сидели небось на берегу с удочкой. А как ваша хозяйка?
— Спит.
— Охотно последую ее примеру, вот только сменюсь с дежурства.
Я бы мог заметить на это, что он и на дежурстве не терял времени, но промолчал и пошел дальше.
Стараясь не шуметь, я вошел в дом с черного хода и включил в кухне свет. Моя записка лежала на столе чуть ближе к левому краю. Готов поклясться, что я положил ее как раз посередине.
Я поставил кофе на огонь и сел, ожидая, когда он вскипит, и только что в кофейнике забурлило, как вошла Мэри. Моя любимая выглядит совсем девочкой, встав поутру с постели. Никогда не скажешь, что это мать двух совсем больших ребят. И пахнет от нее так чудесно, похоже на свежее сено — самый ласковый и уютный запах на свете.
— Что это ты вскочил ни свет ни заря?
— Вот это мило. Да будет тебе известно, что я почти всю ночь провел на ногах. Видишь мои галоши вон там, у двери. Тронь их, убедишься, что они мокрые.
— Где же это ты был?
— Есть такая пещерка на самом берегу залива, утенок мой взъерошенный. Я туда забрался, чтобы следить за ночью.
— Да ну тебя.
— И я увидел, как из моря вышла звезда, и, так как у нее не было хозяина, я решил, пусть это будет наша звезда. Я ее приручил и пустил пастись на воле.
— Не дурачься. Ты, наверно, только что встал, а я услышала и проснулась.
— Не веришь мне — спроси Крошку Вилли. Я с ним недавно беседовал. Спроси Дэнни Тейлора. Я дал ему доллар.
— Напрасно. Он пойдет и пропьет его.
— Еще бы. Об этом он и мечтал. А где будет спать наша звезда, как ты думаешь, былинка?
— Кофе приятно пахнет, верно? Я рада, что ты опять дурачишься. Хуже нет, когда ты в миноре. Нелепый это был разговор насчет богатства. Я не хочу, чтобы ты думал, будто я несчастлива.
— А ты не беспокойся, карты все сказали.
— Что — все?
— Правда, правда, без шуток. Я скоро разбогатею.
— С тобой никогда не знаешь, что у тебя на уме.
— Это всегда бывает, когда человек говорит правду. Можно мне немножко отлупить детей в честь Воскресения Господня? Обещаю, кости будут целы.
— Я еще даже не умывалась, — сказала она. — Не могла понять, кто там тарахтит посудой в кухне.
Пока она была в ванной, я взял со стола записку и спрятал в карман. Но я все-таки не знал. Неужели нам не дано даже мелочи знать о другом? Какая ты там, в себе, Мэри? Ты слышишь меня? Кто ты там, в себе?
Глава 4
Эта суббота была не похожа на другие. Может быть, в каждом дне есть что-то свое. Но это был совсем особенный день. Мне слышался ровный бесцветный шепоток тетушки Деборы: «Сегодня Христос мертв. Это бывает только один день в году, и вот сегодня такой день. И все люди на земле тоже мертвы. Христос сейчас терпит муки ада. Но завтра — дай срок, пусть только наступит завтра. Тогда увидишь, что будет».
Мне трудно представить себе тетушку Дебору, всегда ведь трудно представить себе тех, кого привык видеть не издали. Но помню, она читала мне Библию, как читают ежедневную газету, да, пожалуй, так она ее и воспринимала, как рассказ о событиях, извечно повторяющихся, но всегда полных увлекательной новизны. Каждую Пасху Христос в самом деле воскресал из мертвых, и это было как взрыв, все равно оглушительный, хоть его и ждешь. Для нее все происходило не две тысячи лет назад, а сейчас, сегодня. В какой-то мере она внушила это ощущение и мне.
Не помню, чтобы я когда-нибудь испытывал желание поскорей отпереть лавку. Утро, начало нудного, томительного дня, — мой личный враг. Но в это утро мне не терпелось уйти из дому. Я всей душой люблю мою Мэри, быть может, больше, чем самого себя, но, признаюсь, я не всегда слушаю ее с достаточным вниманием. Когда она заводит речь о платьях или о здоровье или пересказывает чьи-то слова, остроумные и поучительные, я попросту не слушаю вовсе. Иногда она возмущенно восклицает: «Да ты же это знаешь.